Неточные совпадения
Но он все-таки шел. Он вдруг почувствовал окончательно, что нечего себе задавать вопросы. Выйдя на
улицу, он вспомнил, что не простился
с Соней, что она осталась среди
комнаты,
в своем зеленом платке, не смея шевельнуться от его окрика, и приостановился на миг.
В то же мгновение вдруг одна мысль ярко озарила его, — точно ждала, чтобы поразить его окончательно.
И, накинув на голову тот самый зеленый драдедамовый платок, о котором упоминал
в своем рассказе покойный Мармеладов, Катерина Ивановна протеснилась сквозь беспорядочную и пьяную толпу жильцов, все еще толпившихся
в комнате, и
с воплем и со слезами выбежала на
улицу —
с неопределенною целью где-то сейчас, немедленно и во что бы то ни стало найти справедливость.
Я бросился вон из
комнаты, мигом очутился на
улице и опрометью побежал
в дом священника, ничего не видя и не чувствуя. Там раздавались крики, хохот и песни… Пугачев пировал
с своими товарищами. Палаша прибежала туда же за мною. Я подослал ее вызвать тихонько Акулину Памфиловну. Через минуту попадья вышла ко мне
в сени
с пустым штофом
в руках.
К этой неприятной для него задаче он приступил у нее на дому,
в ее маленькой уютной
комнате. Осенний вечер сумрачно смотрел
в окна
с улицы и
в дверь
с террасы;
в саду, под красноватым небом, неподвижно стояли деревья, уже раскрашенные утренними заморозками. На столе, как всегда, кипел самовар, — Марина,
в капоте
в кружевах, готовя чай, говорила, тоже как всегда, — спокойно, усмешливо...
Клим остался
с таким ощущением, точно он не мог понять, кипятком или холодной водой облили его? Шагая по
комнате, он пытался свести все слова, все крики Лютова к одной фразе. Это — не удавалось, хотя слова «удирай», «уезжай» звучали убедительнее всех других. Он встал у окна, прислонясь лбом к холодному стеклу. На
улице было пустынно, только какая-то женщина, согнувшись, ходила по черному кругу на месте костра, собирая угли
в корзинку.
Шемякин говорил громко, сдобным голосом, и от него настолько сильно пахло духами, что и слова казались надушенными. На
улице он казался еще более красивым, чем
в комнате, но менее солидным, — слишком щеголеват был его костюм светло-сиреневого цвета, лихо измятая дорогая панама, тросточка,
с ручкой из слоновой кости,
в пальцах руки — черный камень.
«Предусмотрительно», — подумал Самгин, осматриваясь
в светлой
комнате,
с двумя окнами на двор и на
улицу,
с огромным фикусом
в углу,
с картиной Якобия, премией «Нивы», изображавшей царицу Екатерину Вторую и шведского принца. Картина висела над широким зеленым диваном, на окнах — клетки
с птицами,
в одной хлопотал важный красногрудый снегирь,
в другой грустно сидела на жердочке аккуратненькая серая птичка.
В чистеньком городке, на тихой, широкой
улице с красивым бульваром посредине, против ресторана, на веранде которого, среди цветов, играл струнный оркестр, дверь солидного, но небольшого дома, сложенного из гранита, открыла Самгину плоскогрудая, коренастая женщина
в сером платье и, молча выслушав его объяснения, провела
в полутемную
комнату, где на широком диване у открытого, но заставленного окна полулежал Иван Акимович Самгин.
Дня через три, вечером, он стоял у окна
в своей
комнате, тщательно подпиливая только что остриженные ногти. Бесшумно открылась калитка, во двор шагнул широкоплечий человек
в пальто из парусины,
в белой фуражке,
с маленьким чемоданом
в руке. Немного прикрыв калитку, человек обнажил коротко остриженную голову, высунул ее на
улицу, посмотрел влево и пошел к флигелю, раскачивая чемоданчик, поочередно выдвигая плечи.
Из окна своей
комнаты он видел: Варавка, ожесточенно встряхивая бородою, увел Игоря за руку на
улицу, затем вернулся вместе
с маленьким, сухоньким отцом Игоря, лысым,
в серой тужурке и серых брюках
с красными лампасами.
Белые двери привели
в небольшую
комнату с окнами на
улицу и
в сад. Здесь жила женщина.
В углу,
в цветах, помещалось на мольберте большое зеркало без рамы, — его сверху обнимал коричневыми лапами деревянный дракон. У стола — три глубоких кресла, за дверью — широкая тахта со множеством разноцветных подушек, над нею, на стене, — дорогой шелковый ковер, дальше — шкаф, тесно набитый книгами, рядом
с ним — хорошая копия
с картины Нестерова «У колдуна».
«Вот охота тащиться
в жар!» — сказал он сам себе, зевнул и воротился, лег на диван и заснул тяжелым сном, как, бывало, сыпал
в Гороховой
улице,
в запыленной
комнате,
с опущенными шторами.
— Довольно, довольно! — остановила она
с полуулыбкой, не от скуки нетерпения, а под влиянием как будто утомления от раздражительного спора. — Я воображаю себе обеих тетушек, если б
в комнате поселился беспорядок, — сказала она, смеясь, — разбросанные книги, цветы — и вся
улица смотрит свободно сюда!..
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная
в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по
комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд
в улицу,
в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин,
с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей
в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
Сколько раз наедине,
в своей
комнате, отпущенный наконец «
с Богом» натешившейся всласть ватагою гостей, клялся он, весь пылая стыдом,
с холодными слезами отчаяния на глазах, на другой же день убежать тайком, попытать своего счастия
в городе, сыскать себе хоть писарское местечко или уж за один раз умереть
с голоду на
улице.
Полозов,
в удовольствии от этого, сидел за столом
в гостиной и пересматривал денежные бумаги, отчасти слушал и разговор дочери
с Бьюмонтом, когда они проходили через гостиную: они ходили вдоль через все четыре
комнаты квартиры, бывшие на
улицу.
Ночью даже приснился ей сон такого рода, что сидит она под окном и видит: по
улице едет карета, самая отличная, и останавливается эта карета, и выходит из кареты пышная дама, и мужчина
с дамой, и входят они к ней
в комнату, и дама говорит: посмотрите, мамаша, как меня муж наряжает! и дама эта — Верочка.
Когда Марья Алексевна, услышав, что дочь отправляется по дороге к Невскому, сказала, что идет вместе
с нею, Верочка вернулась
в свою
комнату и взяла письмо: ей показалось, что лучше, честнее будет, если она сама
в лицо скажет матери — ведь драться на
улице мать не станет же? только надобно, когда будешь говорить, несколько подальше от нее остановиться, поскорее садиться на извозчика и ехать, чтоб она не успела схватить за рукав.
Когда совсем смерклось, мы отправились
с Кетчером. Сильно билось сердце, когда я снова увидел знакомые, родные
улицы, места, домы, которых я не видал около четырех лет… Кузнецкий мост, Тверской бульвар… вот и дом Огарева, ему нахлобучили какой-то огромный герб, он чужой уж;
в нижнем этаже, где мы так юно жили, жил портной… вот Поварская — дух занимается:
в мезонине,
в угловом окне, горит свечка, это ее
комната, она пишет ко мне, она думает обо мне, свеча так весело горит, так мне горит.
Разговор шел деловой: о торгах, о подрядах, о ценах на товары. Некоторые из крестьян поставляли
в казну полотна, кожи, солдатское сукно и проч. и рассказывали, на какие нужно подниматься фортели, чтоб подряд исправно сошел
с рук. Время проходило довольно оживленно, только душно
в комнате было, потому что вся семья хозяйская считала долгом присутствовать при приеме. Даже на
улице скоплялась перед окнами значительная толпа любопытных.
Я, разумеется, не боялся. Наоборот, идя по широким темным
улицам и пустырям, я желал какой-нибудь опасной встречи. Мне так приятно было думать, что Люня еще не спит и, лежа
в своей
комнате с закрытыми ставнями, думает обо мне
с опасением и участием. А я ничего не боюсь и иду один,
с палкой
в руке, мимо старых, обросших плющами стен знаменитого дубенского замка. И мне приходила
в голову гордая мысль, что я, должно быть, «влюблен».
Порой
в окне, где лежала больная,
в щель неплотно сдвинутых гардин прокрадывался луч света, и мне казалось, что он устанавливает какую-то связь между мною, на темной
улице, и
комнатой с запахом лекарств, где на белой подушке чудилось милое лицо
с больным румянцем и закрытыми глазами.
Бубнов струсил еще больше. Чтобы он не убежал, доктор запер все двери
в комнате и опять стал у окна, — из окна-то он его уже не выпустит. А там, на
улице, сбежались какие-то странные люди и кричали ему, чтоб он уходил, то есть Бубнов. Это уже было совсем смешно. Глупцы они, только теперь увидели его! Доктор стоял у окна и раскланивался
с публикой, прижимая руку к сердцу, как оперный певец.
В комнате было очень светло,
в переднем углу, на столе, горели серебряные канделябры по пяти свеч, между ними стояла любимая икона деда «Не рыдай мене, мати», сверкал и таял
в огнях жемчуг ризы, лучисто горели малиновые альмандины на золоте венцов.
В темных стеклах окон
с улицы молча прижались блинами мутные круглые рожи, прилипли расплющенные носы, всё вокруг куда-то плыло, а зеленая старуха щупала холодными пальцами за ухом у меня, говоря...
На
улицу меня пускали редко, каждый раз я возвращался домой, избитый мальчишками, — драка была любимым и единственным наслаждением моим, я отдавался ей со страстью. Мать хлестала меня ремнем, но наказание еще более раздражало, и
в следующий раз я бился
с ребятишками яростней, — а мать наказывала меня сильнее. Как-то раз я предупредил ее, что, если она не перестанет бить, я укушу ей руку, убегу
в поле и там замерзну, — она удивленно оттолкнула меня, прошлась по
комнате и сказала, задыхаясь от усталости...
Эта нелепая, темная жизнь недолго продолжалась; перед тем, как матери родить, меня отвели к деду. Он жил уже
в Кунавине, занимая тесную
комнату с русской печью и двумя окнами на двор,
в двухэтажном доме на песчаной
улице, опускавшейся под горку к ограде кладбища Напольной церкви.
Дошли до конца съезда. На самом верху его, прислонясь к правому откосу и начиная собою
улицу, стоял приземистый одноэтажный дом, окрашенный грязно-розовой краской,
с нахлобученной низкой крышей и выпученными окнами.
С улицы он показался мне большим, но внутри его,
в маленьких полутемных
комнатах, было тесно; везде, как на пароходе перед пристанью, суетились сердитые люди, стаей вороватых воробьев метались ребятишки, и всюду стоял едкий, незнакомый запах.
Потом, как-то не памятно, я очутился
в Сормове,
в доме, где всё было новое, стены без обоев,
с пенькой
в пазах между бревнами и со множеством тараканов
в пеньке. Мать и вотчим жили
в двух
комнатах на
улицу окнами, а я
с бабушкой —
в кухне,
с одним окном на крышу. Из-за крыш черными кукишами торчали
в небо трубы завода и густо, кудряво дымили, зимний ветер раздувал дым по всему селу, всегда у нас,
в холодных
комнатах, стоял жирный запах гари. Рано утром волком выл гудок...
В одной избе, состоящей чаще всего из одной
комнаты, вы застаете семью каторжного,
с нею солдатскую семью, двух-трех каторжных жильцов или гостей, тут же подростки, две-три колыбели по углам, тут же куры, собака, а на
улице около избы отбросы, лужи от помоев, заняться нечем, есть нечего, говорить и браниться надоело, на
улицу выходить скучно — как всё однообразно уныло, грязно, какая тоска!
Утром было холодно и
в постели, и
в комнате, и на дворе. Когда я вышел наружу, шел холодный дождь и сильный ветер гнул деревья, море ревело, а дождевые капли при особенно жестоких порывах ветра били
в лицо и стучали по крышам, как мелкая дробь. «Владивосток» и «Байкал»,
в самом деле, не совладали со штормом, вернулись и теперь стояли на рейде, и их покрывала мгла. Я прогулялся по
улицам, по берегу около пристани; трава была мокрая,
с деревьев текло.
На террасе, довольно поместительной, при входе
с улицы в комнаты, было наставлено несколько померанцевых, лимонных и жасминных деревьев,
в больших зеленых деревянных кадках, что и составляло, по расчету Лебедева, самый обольщающий вид.
Стали мы наконец выходить из
комнаты, я дверь нарочно отпертою и оставляю; он таки поколебался, хотел что-то сказать, вероятно, за бумажник
с такими деньгами испугался, но ужасно вдруг рассердился и ничего не сказал-с; двух шагов по
улице не прошли, он меня бросил и ушел
в другую сторону.
— Здесь у вас
в комнатах теплее, чем за границей зимой, — заметил князь, — а вот там зато на
улицах теплее нашего, а
в домах зимой — так русскому человеку и жить
с непривычки нельзя.
На одном из окон этой
комнаты сидели две молодые женщины, которых Розанов видел сквозь стекла
с улицы; обе они курили папироски и болтали под платьями своими ногами; а третья женщина, тоже очень молодая, сидела
в углу на полу над тростниковою корзиною и намазывала маслом ломоть хлеба стоящему возле нее пятилетнему мальчику
в изорванной бархатной поддевке.
Постояв перед дворцом, он повернул
в длинную
улицу налево и опять стал читать приклеенные у ворот бумажки. Одною из них объявлялось, что «сдесь отдаюца чистые, сухие углы
с жильцами», другою, что «отдаеца большая кухня
в виде
комнаты у Авдотьи Аликсевны, спросить у прачку» и т. п. Наконец над одною калиткой доктор прочел: «Следственный пристав».
В тот день, когда ее квартирные хозяева — лодочник
с женой — отказали ей
в комнате и просто-напросто выкинули ее вещи на двор и когда она без сна пробродила всю ночь по
улицам, под дождем, прячась от городовых, — только тогда
с отвращением и стыдом решилась она обратиться к помощи Лихонина.
Она прибавила свет, вернулась на свое место и села
в своей любимой позе — по-турецки. Оба молчали. Слышно было, как далеко, за несколько
комнат, тренькало разбитое фортепиано, несся чей-то вибрирующий смех, а
с другой стороны — песенка и быстрый веселый разговор. Слов не было слышно. Извозчик громыхал где-то по отдаленной
улице…
Вернулась из своей
комнаты Нюра и немного спустя вслед за ней Петровский. Петровский
с крайне серьезным видом заявил, что он все это время ходил по
улице, обдумывая происшедший инцидент, и, наконец, пришел к заключению, что товарищ Борис был действительно неправ, но что есть и смягчающее его вину обстоятельство — опьянение. Пришла потом и Женя, но одна: Собашников заснул
в ее
комнате.
Рассказала она также
с большими подробностями и о том, как, очутившись внезапно без мужской поддержки или вообще без чьего-то бы ни было крепкого постороннего влияния, она наняла
комнату в плохонькой гостинице,
в захолустной
улице, как
с первого же дня коридорный, обстрелянная птица, тертый калач, покушался ею торговать, даже не спрося на это ее разрешения, как она переехала из гостиницы на частную квартиру, но и там ее настигла опытная старуха сводня, которыми кишат дома, обитаемые беднотой.
Она нервно переходила из одной
комнаты в другую, осматривала
в сотый раз, все ли готово, и
с тупым выражением лица останавливалась у окна, стараясь не глядеть
в дальний конец Студеной
улицы.
В комнате,
с тремя окнами на
улицу, стоял диван и шкаф для книг, стол, стулья, у стены постель,
в углу около нее умывальник,
в другом — печь, на стенах фотографии картин.
Комната имела такой вид, точно кто-то сильный,
в глупом припадке озорства, толкал
с улицы в стены дома, пока не растряс все внутри его. Портреты валялись на полу, обои были отодраны и торчали клочьями,
в одном месте приподнята доска пола, выворочен подоконник, на полу у печи рассыпана зола. Мать покачала головой при виде знакомой картины и пристально посмотрела на Николая, чувствуя
в нем что-то новое.
Вечером хохол ушел, она зажгла лампу и села к столу вязать чулок. Но скоро встала, нерешительно прошлась по
комнате, вышла
в кухню, заперла дверь на крюк и, усиленно двигая бровями, воротилась
в комнату. Опустила занавески на окнах и, взяв книгу
с полки, снова села к столу, оглянулась, наклонилась над книгой, губы ее зашевелились. Когда
с улицы доносился шум, она, вздрогнув, закрывала книгу ладонью, чутко прислушиваясь… И снова, то закрывая глаза, то открывая их, шептала...
В эту самую минуту на
улице послышался шум. Я поспешил
в следственную
комнату и подошел к окну. Перед станционным домом медленно подвигалась процессия
с зажженными фонарями (было уже около 10 часов); целая толпа народа сопровождала ее. Тут слышались и вопли старух, и просто вздохи, и даже ругательства; изредка только раздавался
в воздухе сиплый и нахальный смех, от которого подирал по коже мороз. Впереди всех приплясывая шел Михеич и горланил песню.
С трудом пробившись на крыльце между пешком шедшими ранеными и носильщиками, входившими
с ранеными и выходившими
с мертвыми, Гальцин вошел
в первую
комнату, взглянул и тотчас же невольно повернулся назад и выбежал на
улицу. Это было слишком ужасно!
Он вернулся назад — и не успел еще поравняться
с домом,
в котором помещалась кондитерская Розелли, как одно из окон, выходивших на
улицу, внезапно стукнуло и отворилось — на черном его четырехугольнике (
в комнате не было огня) появилась женская фигура — и он услышал, что его зовут: «Monsieur Dimitri!»
Матвей ждал Дыму, но Дыма
с ирландцем долго не шел. Матвей сел у окна, глядя, как по
улице снует народ, ползут огромные, как дома, фургоны, летят поезда. На небе, поднявшись над крышами, показалась звезда. Роза, девушка, дочь Борка, покрыла стол
в соседней
комнате белою скатертью и поставила на нем свечи
в чистых подсвечниках и два хлеба прикрыла белыми полотенцами.
Он стоял над столом, покачивался и жужжал свои молитвы
с закрытыми глазами, между тем как
в окно рвался шум и грохот
улицы, а из третьей
комнаты доносился смех молодого Джона, вернувшегося из своей «коллегии» и рассказывавшего сестре и Аннушке что-то веселое.
Перешёл
улицу наискось, воротился назад и, снова поравнявшись
с домом, вытянулся, стараясь заглянуть внутрь
комнат. Мешали цветы, стоявшие на подоконниках, сквозь них видно было только сутулую спину Рогачева да встрёпанную голову Галатской. Постояв несколько минут, вслушиваясь
в озабоченный гул голосов, он вдруг быстро пошёл домой, решительно говоря себе...
Сначала долго пили чай,
в передней
комнате,
с тремя окнами на
улицу, пустоватой и прохладной; сидели посредине её, за большим столом, перегруженным множеством варений, печений, пряниками, конфетами и пастилами, — Кожемякину стол этот напомнил прилавки кондитерских магазинов
в Воргороде. Жирно пахло съестным, даже зеркало — казалось — смазано маслом, жёлтые потеки его стекали за раму, а
в средине зеркала был отражён чёрный портрет какого-то иеромонаха,
с круглым, кисло-сладким лицом.